Александр Скидан. Тезисы к политизации искусства
Павел Арсеньев. Некроромантизм на грани фантазма. [Рец. на книгу Аллы Горбуновой «Первая любовь, мать Ада»]
Александр Скидан. Пригов как Брехт и Уорхол в одном лице, или голем-советикус.
Дмитрий Голин. «Когда выходишь из клетки» (Парадокс революционной духовности): рецензия на книгу Антона Очирова "Ластики"
Кирилл Медведев. «Противостояние происходит не только между журналами. Оно происходит на улице»
Кирилл Медведев. «Интеллектуал – не привилегия». Интервью
Илья Кукулин. Форматирование доверия
Aleksandr Skidan. Poetry in the Age of Total Communication
Кирилл Медведев. Мемуар-эссе
Вадим Лунгул. Поэтический Манифест или Ответ одному критику
Роман Осминкин. О Поэзии прямого действия
Роман Осминкин. О Поэзии прямого действия
"Смерть и жизнь - во власти языка, и любящие его вкусят от плодов его"
(Книга притчей Соломоновых, 18; 21)
Поэзия хочет быть всем и всюду. Дмитрий Александрович Пригов говорил, что искусство не занимается последними истинами, а занимается предпоследними. Оно готовит человека к этим последним истинам, которые могут быть рассеяны во всей его деятельности. Отсюда поэзия прямого действия – это и поэзия, оказывающая действие, имеющая конкретный адресат, к которому она обращается с помощью художественных средств, но в то же время – она и принадлежит действию, подготавливая к действию и предвосхищая его. Чтобы не сводится к действию, эта поэзия должна всегда удерживать свое значение и логику в состоянии неопределенности и неопознанности. Ее действие – это не что-то уже существующее, ожидающее лишь исполнения, а производная от истины, ее вызревший момент . Она оставляет иллюзию эстетического дистанцирования, не осуществимого в обществе глобальной эстетизации, и обещает чудо. Но не овеществленное чудо, независящее от воли человека, а чудо как утопию , доселе немыслимую реальность , которую можно созидать своими руками.
Стоящая в авангарде практического действия, эта поэзия не терпит мифических опосредований и «говорений через поэта Духа», она уходит от абстрактного отношения к реально существующей данности, где поэт выступает в роли «этакого пророка, отошедшего от своего времени и расточающего краеугольные афоризмы» [1]. Поэт из мяса и плоти формирует свою социальную субъектность здесь и сейчас. Все роли скомпрометированы. Маскарад не работает - поэт срывает маски, отказывается от «избранничества» и становится рядом с Другим, с тем, кого считает «угнетенным», с кем идентифицирует и себя [2]. Не есть ли эта самоидентификация лишь очередная роль? Может быть и так, но роль не внутри игрового пространства, где игра, по словам Гельдерлина, есть то, что сводит людей вместе, но так, что при этом каждый забывает о себе и ничем не проявляет присущего ему живого своеобразия [3]. Это скорее место того самого Другого, которое занимает поэт, принося себя в жертву ради достижения понимания с ним. Если Другой станет отраженной субъектностью поэта, а следовательно, поймёт на каком языке с ним говорит поэт, то возникнет та самая ситуация лицом-к-лицу , в которой язык обладает присущим ему качеством взаимности [4], отличающим его от других знаковых систем.
Бодлер уподоблялся своему читателю, называя того «Hypocrite lecteur, mon semblable, mon frere» [5], желая побороть в нем (себе) чудище «Скуки», а Рембо, устраняющий различие между поэтом и не-поэтом, видел свое место рядом с «Infames», «Forcats» и «Maudits» [6]. Но они, становясь на сторону угнетенного Другого, продолжали говорить с ним на своем языке. И выскоий модерн и постмодернизм только добавили кирпичей в стену «глухого непонимания», и семиотический барьер оказался выше способности и, главное, заинтересованности в коммуникации. А утрата языка коммуникации, по словам Ги Дебора, есть прямое выражение разложения и формального уничтожения всякого искусства. И новый общий язык, по его словам, должен быть заново обретён не в односторонней демагогии, а в практической деятельности, которая бы объединила в себе и само действие, и его язык [7].
Поэзия прямого действия жаждет взаимности, этой интерсубъективной близости между субъектом говорения и потенциальным субъектом действия. Она уже не может позволить себе быть лишь «имплицитно упакованным» чувственным опытом поэта – ей нужно осуществляться в каждом моменте, и ради этого она готова даже на развоплощение. Развоплощение вплоть до малоблагообразности и нарочитой безыскусности слова. На смену лексической экспансии и синтаксических эллипсов приходит лексическая необходимость и новонормативный синтаксис [8]. Поэтический язык избавляется от метафоричности и риторических красот, от аллегорий и тропов и, кажется, вот-вот утратит доминанту эстетической функции [9], из-за которой он и опознается в качестве поэтического. Он словно бы идет против природы художественного творения, суть которой неисчерпаемость и несводимость к набору рациональных формулировок. Но мы забываем, что само понятие «эстетического» исторично и насквозь пронизано противоречиями. Рациональная формулировка может быть куда ближе к сущности поэзии, если она принадлежит к определенному времени, но не соразмеряется с этим временем как с чем-то уже существующим, а предполагает некое историческое время. В наше время позднего капитализма с его обществом глобальной эстетизации повседневной жизни любое высказывание воспринимается и осознается эстетически, и получается, что, желая сказать что-то новое и важное, поэт невольно встраивается в тотальность консьюмеристского общества, ориентированного на постоянное обновление своих эстетических желаний. Происходит эстетизация этического [10] с последующим его обессмысливанием. Поэзия прямого действия вызволяет слово из этой эстетической западни, используя «простой моральный словарь» и, с одной стороны делает его умопостигаемым для читателя, а с другой - ежемоментно переосмысляет и конституирует само понятие морали, что позволяет слову избегать окончательного понимания и оставаться востребованным, длиться. Текст «притворяется простым» [11], запечатывая свою эстетическую функцию как иглу в яйце . Поэт не позволяет апроприировать свою поэзию культуриндустрии «общества риска» [12] и превратить ее в продукт развлечения. Он стремится преодолеть роль шестеренки в этом глобальном механизме и обрести субъективность не в виде «человеческого капитала», а субъективность своего социального и политического «я». Поэт находится в непосредственной связи с жизнью, и его поэзия ответственна перед ней. Настоящая поэзия прямого действия не в эстетическом отчуждении и не в категоричных императивах лозунга или агитки, а в создании условий для уникального события, переживаемого и интерпретируемого каждым человеком - потенциальным деятельным соучастником этого события. Поэзия прямого действия – это постоянное обещание утопии, своим голосом шаг за шагом работающее над производством Истины .
Примечания:
1. Ален Бадью «Век поэтов». (пер. с фр. С. Фокина) «НЛО» 2003, №63
2. «Я безусловно остаюсь провинциальный подросток», - пишет Елена Фанайлова в недавнем стихотворении «Лена и люди» («НЛО» 2008, 91). Еще один пример – бастовавшие в 1968 году парижские студенты, которые в ответ на выпады консервативных властей, что волнениями руководят немецкие евреи вышли с плакатами “Мы все — немецкие евреи”.
3. В письме к брату (от 1 января 1799г. III, 388 и далее) Гельдерлин пишет:
«Поэзия выглядит как игра, хотя и не является ею. Игра, правда, сводит людей, но так, что при этом каждый как раз и забывает себя. В поэзии, напротив, человек сосредоточен на основе своего Вот-бытия. Здесь он приходит к покою; конечно, не к кажущемуся покою бездеятельности и пустоты мысли, но к тому бесконечному покою, в котором деятельны все силы и связи».
4. Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания. — М.: «Медиум», 1995. с. 19-23
5. "Лицемерный читатель, — мое подобье, — мой брат!". Шарль Бодлер «Цветы зла».
6. «Le Poete prendra le sanglot des Infames, La haine des Forcats, la clameur des Maudits…» ("Поэт подхватит рыданья обесславленных, ненависть каторжников, ропот отверженных…" (фр.)). Артюр Рембо, «Парижская оргия, или Париж заселяется вновь».
7. В «Обществе спектакля» Ги Эрнест Дебор пишет: «Утрата языка коммуникации получила своё прямое выражение в современном процессе разложения всякого искусства, в его формальном уничтожении. Обратно, это движение выражает то обстоятельство, что новый общий язык должен быть заново обретён не в односторонней демагогии, не особо доходчиво рассказывающей всем остальным, что было прожито и чего не хватало в прошлом, а в практической деятельности, которая бы объединила в себе и само действие, и его язык. Дело заключается в том, чтобы действительно добиться общности диалога и игры со временем, т.е. воспроизвести эту общность в поэтическо-художественном произведении».
8. Подразумевается создание новой нормативности, которую в своей статье «Тезисы новой нормативности» (Художественный жкрнал №67/68 янв. 2008) Дмитрий Голынко-Вольфсон характеризует как «нормативность прорыва и преодоления, а не комфорта и благополучия, общности и противления, а не консенсуса и разобщенности».
9. Якобсон Роман «Язык и бессознательное» (Работы разных лет) Издательство «Гнозис» М.1996. с.119-123
10. Это понятие вводит Евгений Барабанов. В статье «Ресурс этического: между эстетизацией и утопией» (Художественный журнал №57, апр. 2005) он говорит, что сегодня «правильнее говорить об эстетике взгляда. А в более широком смысле – об эстетизации этического. Что это означает? и о какой эстетике идет речь? В нашем случае, прежде всего, конечно, об эстетике новой тотальности, заданной политикой слияния власти и капитала: то есть, с одной стороны, об отказе воспринимать искусство как отдельную сферу жизни, а с другой – в теоретической рефлексии – о полагании эстетики потребления в центр диагностических и прогностических анализов. Понятно, что современное искусство здесь также встраивается в эстетику воздействий: неважно, аморальной, циничной "эстетики шока" или этически стилизованной "эстетики самоограничения". Во всех случаях оно встраивается в перспективу, уже предвосхищенную заказами на обновление ассортимента желаний, прихотей, воздействий.
11. «Это сложный текст, Даже когда он притворяется простым, Как сейчас» - Елена Фанайлова «Лена и люди» («НЛО» 2008, 91)
12. В номере газеты платформы «Что делать?» «Дебаты об авангарде» Брайан Холмс говорит в своей статье «Угрозы новых авангардов?»: «Глобальное общество – это общество риска: оно пользуется, вбирая их в себя, любыми формами нестабильности и неустойчивости, просчитывая их как потенциальную выгоду или убыток. <…> в художнике видят того, кто пользуется неустойчивостью на психическом уровне, а затем избегает этого момента субъективного риска, избавляясь от него, выбрасывая его образ как готовый продукт, то есть товар».
Вадим Лунгул. Поэтический Манифест
или Ответ одному критику [1]
Пришло время поэзии меняться.
Реформы, которые до сих пор касались экономической и политической сфер,
и казалось бы не угрожали поэзии, болезненно описав известную кривую,
теперь в свою очередь угрожают и поэтической сфере.
Поэзия,
до сих пор только наблюдавшая за перипетиями социальных катаклизмов
и потрясений, и тихо радовавшаяся своей от них независимости и
какой-то кажущейся защищенности, теперь либо окончательно
погибнет, либо кардинально изменится.
По крайней мере на этот раз автор
постарается, чтобы она дешево не отделалась.
Да. Футуристы - они пытались что-то сделать в свое время,
пока их деятельность быстренько не свернули
(вспомним группу Хармса - Введенского, Хлебникова и Маяковского).
Литература пошла не за ними.
То что они заявили - в поэзии не прижилось,
поэзия отторгла это новорожденное дитя,
бросила его на обочине литературного процесса,
а где оно теперь кочует - и вовсе неизвестно
Известно то, что
пушкин остался на пароходе современности и
в конце концов потопил его.
Реформы стиха вовремя не произошло,
и плоды эти мы сейчас пожинаем.
"Правильно, а зачем нам реформы -
если мы имеем Великую Литературу?"
На что я отвечу - неужели вы думаете,
что после того катаклизма, который произошел с нашей страной,
литература не осталась погребена под ее развалинами, -
где она теперь?
Свою задачу автор видит в том,
чтобы не откапывать ее из завалов -
а попытаться воссоздать теми средствами,
которые автор в состоянии применить в текущей ситуации.
То что раньше было табу делать в поэзии,
теперь требуется пересмотреть и использовать,
если это выгодно для поэзии сегодня.
Нужно менять поэтические критерии, а не довольствоваться
своим собственным вкусом, как это практикует проект серии ОГИ, например.
Вот некоторые положения и принципы, которые, возможно, помогут
автору выработать в процессе своего поиска
критерии для новой поэзии. По крайней мере
я считаю их прогрессивными для поэзии на данный момент.
Первое,
текст не должен "нравиться" (в отличие от музыки),
текст должен честно выполнять свои функции, -
доносить до читателя смысл сказанного достаточно внятно и в предельно полном объеме.
Второе,
автор - не уникальный человек, он один из тех людей, кто хочет говорить предельно ясно.
А автор хочет говорить о том, что его волнует, будь это памперсы или мед. полис.
Автор считает, что текстом может быть все что угодно, и в этом его сила.
Третье,
автор больше не доверяет слову, автор отказывается доверять слову,
слова оказались слишком податливы для всяческих манипуляций,
отсюда затянутость, повторы, рефрены, пересказ "своими словами" и т.п..
Четвертое,
автор хочет найти новую музыку, но когда ему подают смычок, он тушуется.
Он осознает, что музыкант в нем умер, он чувствует, что для музыки он умер,
чтобы родиться для поэзии. Текст нуждается в микросюжете и макросюжете
(что называется метаметафорой, текст в целом - метафора), место метафоры - занимает сюжет, маленький рассказик,
что-то вроде гоголевских мух, превращающихся в одной фразе в чиновников на балу, а затем снова в мух.
Пятое,
автор объявляет войну всему вечному -
вечным законам природы, вечной душе, вечному искусству.
автор громит вечное искусство,
обрекая тем самым его и себя на вечные муки,
он отправляет искусство туда, где оно родилось, и
погибая, он берет его с собой, как бы оно ни упиралось.
До сих пор искусству удавалось выйти сухим из воды,
но не на этот раз. Автор считает, что
высшей похвалой его тексту,
будет признание читателем того, что в
тексте нет ничего лишнего.
Шестое,
автор - главный носитель зла в тексте,
пора кончать с обличением "земных царей"
тем самым противопоставляя им себя как
свободолюбивого и независимого певца.
Певец соглашается взять на себя грехи мира,
или по крайней мере то,
что способен на себя взять и
по возможности поведать об этом миру.
Автор - единственный, кто говорит в поэме,
он говорит посреди всеобщего,
круглого, выжидательного молчания,
такого круглого, такого сговорчивого,
что становиться страшно его нарушить.
Автор нарушает молчание,
потому что хочет говорить сам,
но и хочет услышать другого.
Автор начинает разговор,
чтобы читатель мог бы его продолжить,
высказать свое мнение,
возразить, или даже рассмеяться ему в лицо.
Читатель не должен бояться автора [2].
Он не должен бояться слов,
которые ему скажет автор.
Однако автор, со своей стороны
оставляет за собой право
давать слово каждому, кто
пожелает высказаться.
В тексте важно даже не то, о чем говорится,
важнее - то, кто говорит.
Автор не имеет права рассчитывать на жалость читателя,
не имеет право вызывать жалость,
автор не имеет права рассчитывать
даже на обыкновенную симпатию
со стороны читателя,
Автор будет готов к
презрению,
лишив себя регалий,
голоса "в певческом смысле",
он должен умирать голым,
оставив себе только слова,
которые его выдают,
которые его предают
на бесконечные мучения.
Седьмое,
автор - это тот человек, который понял,
что все литературные персонажи давно мертвы,
это мумии, чучела, призраки,
их нет и никогда не было,
это все дурной сон,
литература - это дурной сон.
Литература - это дряхлая старушенция,
прикидывающаяся божественной музой,
а на самом деле - она давно уже слепа, глуха и хрома,
но дивиденды берет и проценты кладет.
Литература имеет шанс тогда,
когда автор, превратив свой письменный стол
в операционный, согласен взяться за нож, -
и она обречена, если автор медлит,
соглашаясь продолжать в качестве
пациента.
Восьмое,
автор живет в эпоху молчания масс,
поэтому пора прекратить ему говорить заумью,
намеками, недомолвками, вторыми и десятыми смыслами,
в надежде что потомки его поймут и оценят,
потому как любое сказанное им слово
может быть расслышано и понято уже сейчас,
если оно будет предельно ясно и точно,
в противном случае, оно будет превратно понято,
так как может показаться, что автор боится что-то сказать открыто.
Автор хочет восстановить равенство между словами.
Девятое,
автор не ценит свое творчество выше себя самого.
Это самообман. Автор не хочет заниматься самообманом,
он не претендует на вечность,
он не претендует на титул "поэта",
он даже не претендует на поэтический текст.
Автор хочет выяснить все здесь и сейчас,
не дожидаясь Страшного суда,
автор не имеет больше права апеллировать к Высшему Божьему Суду,
он должен обращаться в мирские суды.
Что бы с ним не произошло,
автор - никогда не упустит возможность говорить то, что думает.
Во-первых, нужно пользоваться заявленной во всеуслышанье демократией,
пока есть такая возможность,
во-вторых, все равно автора никто не слушает,
поэтому что ни говори - все впустую, но
выигрыш есть - если говорить доходчиво,
и предельно ясно, возможно,
поэзия таким образом обретет смысл своего существования.
Десятое,
Автор не стремиться служить "всем людям",
"всему человечеству",
"всему народу" -
всем людям, всему народу и человечеству на автора и его труд,
может быть, наплевать -
однако автор должен суметь найти "своего" человека,
своего читателя, своего героя, максимум - выявить
тот социальный слой, которому эта поэзия действительно сегодня нужна,
который нуждается в его слове и,
возможно, помощи?
Причем этот слой, к которому реферирует автор,
будет также давать что-то для новой поэзии
в свою очередь в виде тем и языка, например.
Помня о том, что покинутая им
поэзия так и не смогла выявить этот слой -
что она не смогла выполнить своей задачи
и прямой обязанности
перед обществом.
11 ноября 2007
1. Леонид Костюков, редактор журнала "Девушка с веслом".
2. Сравни с таким рассуждением: когда мы читаем Комедию Данте, читатель все время вынужден с замиранием духа следить, куда это автор еще нас заведет и что заставит еще вытерпеть. Данте-автор чуть ли не с силой заставляет Данте-персонаж приближаться поближе к казнимым в кругах ада и выслушивать их душераздирающие истории, а ведь Данте-персонаж не из храбрецов.
Кирилл Медведев. Мемуар-эссе
http://kirillmedvedev.narod.ru/Dm-Kuz.html
Илья Кукулин. Форматирование доверия
Приблизительно неделю назад в русском литературном интернете случился скандал — казалось бы, совершенно на ровном месте. Начался он с того, что в Москве вручили литературную премию «Неформат». Если кто вдруг не знает, это такая премия, которая объявила своей целью «заглянуть современности в лицо», а для этого — искать и поощрять «молодых талантливых людей, чьи работы невозможно заключить в рамки обыденного, рядового жанра или литературного стиля». Премию получили три молодые женщины (почему-то единообразие пола лауреаток вызвало особый интерес СМИ) — Ульяна Гамаюн (Днепропетровск) в номинации «Большая проза», Ева Рапопорт (Москва) в номинации «Малая проза» и Вера Полозкова (Москва) в номинации «Поэзия». Сразу следует оговорить, что новое для российской литературной общественности имя в этом списке одно — Ульяна Гамаюн (псевдоним это или нет, вероятно, выяснится в обозримом будущем). Ева Рапопорт уже хорошо известна в русском интернете и регулярно публикуется на множестве сайтов. Еще более знаменита Вера Полозкова — у ее блога в Живом Журнале (с никнеймом vero4ka) более девяти тысяч постоянных читателей, она ездит по всей России с чтением своих стихотворений, выступает в других странах СНГ, у нее вышло две книги. Премия не добавляет ей известности, но дополнительно легитимирует ее творчество — уже не как субкультурное, но как общекультурное явление.
Обратим внимание на два интересных обстоятельства. Первое. Премия «Неформат» — вполне публичная институция, и в ее жюри 2008 года входили известные фигуры. Более того, каждый из участников жюри является культовым или по крайней мере авторитетным для той или иной референтной группы: писатель Юрий Мамлеев, телеведущая Ксения Собчак, литературный критик Лев Данилкин, поэт и политический пиарщик Андрей Орлов, который в интернете публикуется под именем Orlusha, а сам себя называет «литературным хулиганом» — почти как Сергей Есенин. Тем не менее вплоть до момента объявления результатов деятельность премии «Неформат», как то: состав жюри, шорт-лист и т.д. — в интернете практически не обсуждалась. Второе. Из всех результатов первого «Неформата» предметом общественного внимания стало только присуждение премии Полозковой. Ульяна Гамаюн, допустим, автор загадочный, ранее не публиковавшийся, и ее романа пока никто, кроме жюри, не читал. Но ведь и о Еве Рапопорт мало кто говорит.
Одним из главных знаков скандала оказалось приглашение, помещенное в блоге поэта и критика Евгении Вежлян: всем желающим предлагалось принять участие в диспуте под названием «Поэт ли Полозкова?». Саму тему Вежлян прокомментировала так: «Ответ, по-моему, очевиден. Но есть разные точки зрения». Как выяснилось из дальнейшей дискуссии, под «очевидным ответом» г-жа Вежлян имела в виду ответ отрицательный.
Немедленно после публикации этого анонса началось коллективное толчение воды в ступе. Вполне уважаемые люди стали долго и изнурительно спорить о том, можно ли в наше время так ставить вопрос: кто поэт, а кто не поэт. В самом деле, такое оценочное словоупотребление больше всего напоминает терминологию советского педсовета. Видимо, размах, который приняла дискуссия, несколько смутил г-жу Вежлян, которая вскоре после этого заявила, что ее формулировка была сознательной провокацией. Г-жа Полозкова опубликовала у себя в блоге гневный манифест, в котором, в частности, говорилось: «Мне жаль немного, что жизнь у узкопрофессионального поэтического сообщества стала так бедна на информационные поводы, что им больше не о чем поспорить, кроме как о том, поэт ли Вера Полозкова».
Спасибо г-же Полозковой, что, хотя бы и немного, пожалела наше бедное сообщество, но все-таки согласиться с ее высказыванием трудно. Жизнь людей, которые планировали поспорить о том, «поэт ли Полозкова», совсем не бедна на темы для размышений — это легко видеть из их интернет-блогов. Судя по репликам читателей блога г-жи Вежлян, реакция части из них была адресована не персонально Полозковой. Насколько можно понять, и поклонники, и оппоненты Верочки сочли, что присуждение премии «Неформат» есть заявка на передел литературного поля, а цели у этого грядущего передела будут откровенно популистскими. Показателем того, кто у нас самый неформатный, то есть самый интересный, необычный, новаторский поэт, станет размер аудитории блога. То есть решающий голос в литературном процессе будет принадлежать «простым читателям».
Подобную коллизию нельзя назвать чем-то беспрецедентным для русской литературы: относительно недавно, в начале 2000-х, очень похожие дискуссии шли в интернете и в литературных салонах, когда в Москве Вячеслав Курицын организовал первые слэм-турниры, на которых эстетические достоинства поэтов определяли слушатели своим голосованием. Вскоре слэм сложился в достаточно вменяемую субкультуру, а потом, во второй половине 2000-х, постепенно вышел из моды. Схлынув, волна слэма оставила по себе нескольких ярких поэтов, бывших звезд слэм-турниров — Дину Гатину, Андрея Родионова, Анну Русс. В убытке пока не остался никто — ни эксперты, ни читатели.
Различий между нынешней дискуссией и восьмилетней давности спорами вокруг слэма, коротко говоря, два. Во-первых, на слэме призы были небольшими, а теперь популистскую стратегию избрала для себя официальная институция, которая рекламирует себя в СМИ и располагает более или менее значительными деньгами. Во-вторых, жюри премии «Неформат», которое должно было бы выступить как сообщество экспертов, выступило в 2009 году в качестве «простых читателей».
На слэмах, или «чемпионатах мира по поэзии», стремление придать поэзии черты публичности исходило изнутри — воспользуюсь терминологией Полозковой — «узкопрофессионального поэтического сообщества», и поэтому поэт, имевший маленькую интернет-аудиторию или негромкий голос, мог хотя бы теоретически рассчитывать на успех. Премия «Неформат» тоже привносит в поэзию идею публичности, но извне и в готовом виде, как директиву. Причем публичность эта такая, какой ее себе представляют руководители премии и члены ее жюри. Несмотря на то что трое из четверых членов жюри являются активными участниками литературного процесса, их решение неизбежно воспринимается как внешнее: за исключением Мамлеева (о котором я еще скажу подробнее), жюри не объяснило публично мотивы своего выбора и соотношение этого выбора с программой премии «Неформат».
Присуждение «Неформата» в очередной раз демонстрирует, что в России разрушены или дискредитированы институты публичной экспертизы в области культуры; одним из них является литературная критика. В другой ситуации награждение Полозковой вызвало бы не растерянность одних и радостные реплики других (вроде «Наконец-то все поймут, что такое настоящая поэзия! Наконец-то придет лесник и пошлет всех на фиг!»), а несколько содержательных статей о том, какого рода поэзию представляет Полозкова (и какого рода прозу — Рапопорт), в рамках какой системы координат произведено награждение и т.д.
Премии тоже вроде бы должны быть институциями публичной экспертизы, но в российской практике эта их функция фатально не срабатывает: результаты их деятельности «не считываются» без дополнительных, иногда довольно больших усилий. К «Неформату» это относится в полной мере: непонятно, почему премия, которая декларирует установку на необычность, дискомфортность, отказ от привычных вкусов, была присуждена автору хотя и талантливому, но достаточно традиционному по своей поэтике? Вера Полозкова непротиворечиво сочетает в своем письме поэтические стили, самые востребованные среди нынешней молодежи, но вообще-то находящиеся в отношениях жесткой полемики — от Дмитрия Быкова до Линор Горалик.
Ответ на вопрос о том, почему премию «Неформат» дали именно Вере Полозковой, в первую очередь связан не с творчеством г-жи Полозковой, а с новейшей стратегией российских элит — не только культурных, но и политических.
Один из ключей к пониманию этой стратегии дает интервью председателя жюри Юрия Мамлеева, опубликованное на информационно-аналитическом портале «Евразия». Здесь, хотя и на довольно причудливом языке, артикулированы те пожелания, которые предъявляют поэзии нынешние российские элиты. Мамлеев по своим убеждениям далеко не во всем с ними солидарен, но выразил вполне характерные эстетические вкусы:
«Мы (жюри. — И. К.) в принципе допускали, поскольку сейчас как будто бы свобода, можно писать и публиковать все, что угодно, что в проекте окажутся тексты с матерщиной и сексуальными суперизвращениями. Якобы это нельзя поместить в так называемый «формат». Но на самом деле все это есть в формате. Неформат обернулся совсем не тем лицом, о котором мы думали... Неформат обернулся внутрь себя — прозаики и поэты, защищая себя от холодного, циничного мира голого чистогана, выработали в себе систему защиты, систему погружения внутрь себя, своего субъективного мира. <…> ...Субъективный мир, создание микросоциума, кружка, в который входили друзья и родные этих людей и создавали неповторимую атмосферу, которая частично была на Южинском. Микросоциум, микромир, который защищает от этого чудовищного мира. Это было первое, что мы обнаружили».
Южинский — это переулок в Москве, в котором сам Мамлеев жил в 1960-е годы; в то время в его квартире действовал домашний литературно-художественный салон, отличавшийся, насколько можно судить по воспоминаниям, игровым культивированием духа «подполья». (В скобках замечу, что дух этот далеко не всегда был присущ российскому неофициальному искусству, так что называть его — все в целом — андеграундом было бы некорректно.)
Очевидно, значение поэзии в современном российском обществе возрастает. Процесс этот пока не может быть зафиксирован социологическими инструментами: девять тысяч читателей блога — аудитория для интернета очень большая, но обычные опросы ее не «выловят». Вряд ли когда-нибудь влияние новейшего стихотворства в российском обществе хотя бы приблизится к тому, которое имела в 1960-е официальная эстрадная поэзия — тогда причины ее популярности были во многом нелитературными. Тем не менее налицо рост интереса к стихам среди вполне определенной аудитории — студентов и молодых горожан с высшим образованием, которые привыкли едва ли не каждый день читать в интернете «своих» поэтов. С социологической точки зрения об этом феномене подробно пишет Наталья Самутина в предисловии к книге стихов Федора Сваровского, готовящейся к изданию в «НЛО» (конец рекламной паузы).
Сегодня подавляющее большинство общественных сфер в России — политика, историческая память, юриспруденция, массовая культура — так или иначе дискредитированы, говорить о них принято с кривой улыбкой и выражением лица, означающим: ну вы же понимаете, с поправкой на местный уровень... Или: мы никогда не выясним, кто это заказал и проплатил, но ведь все более-менее и так ясно... Доверие к поэзии, особенно к распространяющейся в интернете, разительно противоречит этой динамике. (О качестве этой поэзии я не говорю, потому что название «интернет-поэзия» — собирательное для нескольких явлений, совершенно разных по степени эстетической инновативности и литературного профессионализма.) Именно поэтому следует ожидать, что на новейшую поэзию обратят внимание элиты, которые в ситуации массовой общественной демобилизации как хлеба ищут того, что могло бы вызвать у людей настоящее доверие.
Присуждение премии «Неформат» Вере Полозковой указывает не столько на конкретные качества поэзии Полозковой, сколько на то, что хотел бы видеть нынешний истеблишмент в ее творчестве и в современной поэзии вообще. Коллективный эскапизм. Окукливание маленького кружка или даже большой группы людей (возможно, знакомых только по интернету) в общем коконе уютных переживаний: стихи становятся «паролем» для этих переживаний, ничем больше. И чтобы все это воспринималось как альтернатива отвратительной действительности, в которой есть — ужас! кошмар! — деньги, политика, экономика, различие между разными общественными группами и хоть и туманные, но перспективы солидарности, которая может быть основана только на понимании этих различий и диалоге между носителями разных позиций. Иными словами, нужно, чтобы критическая рефлексия, которая интенсивно развивается именно в современной русской поэзии — и становится инструментом ее обновления, в равной мере художественного и социального, — не воспринималась как реальная альтернатива современному состоянию общества.
Напрасно Юрий Мамлеев противопоставил агрессивную матерщину и эмоциональный эскапизм. Ничуть они друг другу не противоречат. Может быть невероятно брутальная и энергичная поэзия, которая вызывает смех и мгновенную эмоциональную разрядку, как остроумная неприличная частушка, но не более того. Пусть будет откровенно, жестко и смешно — но об известных частных проблемах. Шуточные стихи про публичные фигуры тоже годятся, потому что это сатира на лица, а не на нравы, как сказали бы в начале XIX века. Подозреваю, что Андрея Орлова пригласили в жюри «Неформата» примерно по тем же причинам, по которым дали премию Вере Полозковой. Такой тип востребованности совершенно не программирует дальнейшую судьбу этих поэтов — он говорит о том, чего от них ждут культурные элиты.
Сейчас поэзию хотят сделать набором иррациональных, самодостаточных и возвышенных переживаний (эстетический феномен «возвышенного», согласно работам современных философов, может быть не только романтичным, но и брутальным, и даже шокирующим). Пусть в поэзии будет сколько угодно примет современности, брутальных или дискомфортных описаний страдания, но место ей может быть отведено только в частной, приватной жизни, в сфере «культурного досуга». Такое пожелание и даже требование к поэзии со стороны истеблишмента или его значительной части — очевидно, тенденция долговременная. Этого не нужно бояться, но это стоит понимать.
Поэзия бывает разная — популистская и социопатическая, демократическая и герметичная, аналитическая и экстатичная... Все эти различия нуждаются в исследовании и обсуждении. Возможен и спор между представителями разных точек зрения. Но прежде такого спора нужно проговорить: различия в поэтических направлениях — это одно смысловое пространство, а пожелания к поэзии со стороны истеблишмента — ко всем нам, а не только к поэту N. — совсем другое. А если пожелание обращено ко всем нам и если многие с ним не согласны (подозреваю, что это так), то и осмысливать свою ситуацию в обществе (в стихах или в прозе) и воплощать результаты этого осмысления в стихах, в прозе, в повседневной жизни придется каждому — и, может быть, некоторым из нас вместе.
http://www.openspace.ru/literature/events/details/8405/page1/
Кирилл Медведев. Интеллектуал – не привилегия
Интервью: Алексей Цветков-младший
Кирилл Медведев – признанный поэт и переводчик, неоднократно получавший литературные премии и лестные отзывы самых влиятельных критиков. Несколько лет назад он перестал публиковать свои новые стихи, создал Свободное марксистское издательство и стал участвовать в акциях леворадикалов. Специально для Рабкор.ру Алексей Цветков встретился с Кириллом Медведевым и задал ему несколько стратегически важных вопросов.
Кирилл, ваша издательская деятельность – это тот случай, когда маргинальность неразличима с элитарностью. Вы делаете безупречно стильные маленькие книжки с продуманным макетом, шрифтами, цветовой гаммой, отличные переводы. Но одновременно эти артефакты, которые интересно держать в руках, весьма полезны как левым, так и интересующимся, политически функциональны. Какая задача изначально ставилась перед издательством и как она менялась в процессе?
Хочется, чтоб издательство совмещало просвещенческую функцию с активистской. Представляло те теории, события, авторов, которые либо не известны у нас вообще, либо известны, но в искаженной – вульгарно-советской или антисоветской – версии.И чтобы это, с одной стороны, было поводом для диалога левых друг с другом, а с другой – постепенно изменяло все те дурные представления о социалистической истории и культуре, которые сложились в последние десятилетия. Кстати, для меня лично – это еще и самообразовательный проект. Техническая задача – минимизировать затраты, не впадая при этом в полное эстетическое убожество. Это, кстати, очень интересная творческая задача. Отсюда и внешний вид.
Часто можно слышать, что Свободное марксистское издательство – это проект одного человека. Вам удается всю работу делать самому?
Большую часть работы я делаю сам, но постепенно появляются люди, предлагающие помощь, готовые переводить, редактировать, даже вкладывать небольшие деньги. Например, книжное агентство «Берроунз» – с ним мы готовим большое издание поэм Пазолини. Готовится книжка Тони Клиффа про 1968 год, почти полностью переведенная моими товарищами из движения «Вперед». Вместе с кинокритиком Борисом Нелепо и режиссером Стасом Дорошенковым мы составляем книгу о «революционном» периоде Жан-Люка Годара.
Кто еще и почему будет издан в ближайшее время?
Например, очень важный для меня проект – сборник стихов Назыма Хикмета, турецкого поэта-коммуниста. Он в 20-е годы жил в Москве, был погружен в советскую авангардную культуру, потом много лет сидел в тюрьме в Турции, а последние годы снова жил в Москве, где и умер в 1962 году. Он много издавался и был очень популярен в Советском Союзе. Обожали его и западные левые. Сейчас у нас Хикмета мало кто знает. Я перерыл массу его книг в Ленинской библиотеке, отобрал лучшие, на мой взгляд, переводы разных лет. В книгу также войдут отзывы западных поэтов и критиков о Хикмете, а также отрывки из англоязычной биографии под названием «Романтический коммунист». Вообще это важно – представлять элементы советской, в том числе поэтической культуры в новом ракурсе.
Устраивают ли вас продажи ваших книжек?
Продажи устраивают, не устраивает, что слишком мало московских магазинов охвачено и практически не налажена связь с другими городами.
В последнее время вам часто делают комплименты на сайте Openspace. Насколько вообще
адекватна реакция критики и прессы на ваши издания?
То, что авторы считают нужным отреагировать на этот, мягко говоря, неформатный проект, – уже показатель их некоторой адекватности.
К прошлогодней годовщине событий 68-го вы издали стихотворение Пазолини, в котором он критикует «новых левых» как далеких от реальности детей «среднего класса» и вступается за полицию, плоть от плоти класса рабочего. На чьей все-таки вы лично стороне?
Понятно, что в момент, когда активист получает от мента дубинкой, ему сложно солидаризироваться с Пазолини. Но дискуссию эту, конечно, нужно держать в поле зрения, она актуальна. Например, в связи с проблемой реформы армии. Для многих очевидно, что наемная армия – единственный выход. Но с классовой точки зрения все тоже очевидно: наемная армия – это возможность для «среднего класса» и интеллигенции окончательно снять с себя эти заботы, вытеснить весь неприятный дискурс о долге перед Родиной в определенный сегмент общества – в его низы, поскольку пополняться такая армия будет в еще большей степени, чем сегодня, из низов, из провинции, теми ребятами, которым просто нечего больше делать и некуда податься. Которые потом и будут подавлять оппозиционные выступления – интеллигентские, студенческие, какие угодно. То есть рыночное решение проблемы, основанное якобы на свободе выбора, приведет к еще большей несвободе. И мы снова вернемся к Пазолини...
Кстати, недавно был случай – мы устраивали левый семинар-общежитие в Нижнем Новгороде, и туда для профилактики был брошен отряд ОМОНа. Один из бойцов начинает рыться в книгах, спрашивая: а это что, экстремистская литература? Я говорю: да нет, что вы, поэзия, философия, никакого экстремизма. Тут он видит заголовок «Компартия – молодежи! Стихотворение П.П. Пазолини 1968 года и дискуссия о нем». «Ну вот, а говоришь никакого экстремизма». В общем, было изъято по экземпляру каждой книжки для изучения.
Ваше издательство называется «марксистским». Что значит марксизм лично для вас сегодня? Зачем он вам?
Интерес к марксизму, мой, в том числе – это, я думаю, реакция на пресловутую «постмодернистскую чувствительность», на разрыв всяческих связей между словами, предметами, людьми, действиями, на все это мерцание осколков в головах, на неспособность выстроить хоть немного связную картину мира. На то, что постмодернистская философия называет невозможностью большого нарратива – цельного, связного повествования. И с этим можно было бы смириться, но мы видим, что такой агент, связывающий все и вся, существует – это капитал, чье прямое и тоталитарное повествование сегодня касается всех и перечеркивает все постмодернистские благоглупости.
Что мы видим? Деятельность охреневших от бесконтрольности американских ипотечных воротил вызывает финансовый обвал во всем мире. Миллионы людей оказываются без работы. Власть в России боится массовых выступлений и создает Центр «Э», чтобы профилактировать экстремистов. Центр «Э» организует налет на антифашистский концерт в Саратове, и журналист местной газеты получает удар электрошокером. Вот это и есть вполне прямое и последовательное высказывание капитала. То есть можно, конечно, объяснить все трагизмом и несовершенством бытия. Можно объяснить политикой авторитарного режима в России. Марксизм – это для тех, кого не устраивают такие объяснения. И таких людей становится больше.
Но важно и другое: любая область «надстройки» имеет свою, отчасти автономную динамику, которую необходимо специально познавать, иначе получается «Сталин о вопросах языкознания». Марксистский метод позволяет диалектически соотносить разные сферы, их взаимовлияние – мысль и действие, теорию и практику, экономику и культуру – и через это практическое сопоставление двигаться вперед.
Главные мыслители, методологи, которые ориентируют вас в культурном и политическом пространстве?
Мне кажется важным так называемое теплое течение марксизма. Под «теплым течением» Эрнст Блох имел в виду направление, которое, в отличие от холодного, критического, демистифицирующего анализа идеологии – тоже необходимого, конечно – осваивает конкретно-утопический потенциал марксизма, потенциал человеческой надежды, объединяющий его в том числе с религиозными традициями. «Разум не может расцвести без надежды, надежда не может говорить без разума, вдвоем они составляют марксистское единство», – вот так писал Блох. По-моему, очень актуально для общества, потерявшего и разум, и надежду.
Сборник французского марксиста, члена Новой антикапиталистической партии Даниэля Бенсаида под названием «Большевизм и XXI век» выходит сейчас в Свободном марксистском издательстве. Бенсаид отказывается от позитивистской предзаданности, согласно которой крах капитализма якобы неизбежен, но при этом остается историческим оптимистом: пишет о возможности революционного, гуманистического вмешательства в катастрофический ход истории, истории капитализма.
Другая интереснейшая фигура – Михаэль Леви. Он тоже связан с НПА, а также с бразильским Движением безземельных крестьян. Леви – автор книг по самым разным вопросам: революция у раннего Маркса, экосоциализм, история сюрреализма, теология освобождения, теория неравномерного и комбинированного развития, марксизм Че Гевары, либертарный иудаизм, романтизм, Франц Кафка, Вальтер Беньямин, марксизм и национальный вопрос и так далее. Специалист в каждой из этих областей, он одновременно, конечно, видит их в некой общей перспективе. Это прямой вызов узкой специализации, которая навязывается в качестве нормы.
Терри Иглтон много лет занимается не только идеологическим анализом самых разных литературных текстов – от Библии до Шекспира, Элиота и современной поэзии, но и открывает в них освободительный, можно сказать, коммунистический потенциал. Одна из последних его книг – «Введение в смысл жизни».
К каким реальным политическим группам вы близки и почему? Какие проблемы, по-вашему, стоят
сегодня перед левым движением?
Я состою в движении «Вперед», считаю актуальной традиционную большевистскую повестку – российская буржуазия, как и сто лет назад, не способна решать демократические задачи; для этого необходимо движение наемных работников, в частности, серьезная марксистская организация – включенная в интернациональный контекст, озабоченная внутренней демократией, выстраивающая честные и открытые, без недомолвок и манипуляций, отношения с другими левыми силами, с профсоюзами, с социальными движениями, с интеллектуалами и художниками.
Большая проблема в том, что каждая современная левая традиция имеет свой простой и понятный миф: типа, плохие большевики подавили хороших анархистов, потом плохие сталинисты подавили хороших троцкистов, а потом внутренние предатели развалили прекрасный Советский Союз. На таких мученических мифах формируется только сектантская или субкультурная идентичность, снимающая вину с предшественников, позволяющая не думать об ошибках. Вину не перед либеральным капитализмом, а перед тем огромным большинством человечества, которое очень рассчитывало на социализм в XX веке.
При этом, я думаю, каждая из современных левых традиций имеет свои объективные корни в социальном устройстве. И глупо говорить: забудьте все ваши склоки, да здравствует единый антикапитализм! Вопрос в другом: каждое направление способно открыться к диалогу только через самокритику, только через понимание того, что провал социалистического проекта в XX веке – это не только вина объективных обстоятельств, это и вина всех, кто его готовил и в нем участвовал. Только осознав это, можно прийти к диалогу и – очень на это надеюсь – к выстраиванию нового, общего антикапиталистического движения.
Вы не раз проводили литературные вечера солидарности с бастующими рабочими разных предприятий в московских книжных клубах, «Фаланстере» и «ОГИ». Кризис увеличивает число поводов для таких акций? Намерены ли вы устраивать их впредь, и если да, то какие ближайшие?
Сегодня на повестке дня – информационная борьба с Центром «Э», созданным, как я уже говорил, именно на фоне кризиса. Очень надеемся на совместные действия с левыми и правозащитными группами.
Ваше понимание прямого действия? Я помню вашу индивидуальную акцию у театра Калягина против премьеры брехтовской пьесы, она закончилась дракой с охранником театра, получился такой «марксизм-индивидуализм»...
Ну, не совсем индивидуализм, к акции пришлось подключиться «впередовцам», которые в итоге разнимали нас с охранником. Идея была в том, чтобы сделать легальный одиночный пикет, высказаться по поводу факта постановки пьесы Брехта в буржуазном и донельзя лояльном театре Калягина. Жрецам буржуазного искусства нужно иногда напоминать, что материал для своих якобы вневременных, якобы общечеловеческих и хорошо или плохо продающихся обобщений они черпают из конкретной истории, истории борьбы рабов и господ, проецирующейся в том числе на культуру. И история эта продолжается, исход борьбы не решен. Очередной взрыв этой борьбы может сильно нарушить любые творческие планы – и тогда ни Лужков, ни Ольга Свиблова, ни Шалва Бреус не помогут.
Прямое действие – это когда Ульрика Майнхоф со товарищи, поняв, что никакой критикой, никакими увещеваниями невозможно выковырять нацистов из госаппарата, начинает заниматься более прямой и жестокой критикой. Итогом становится некоторое количество человеческих жертв, но и мощнейшее, прежде не представимое осмысление нацизма среди немцев. Вот что я понимаю под прямым действием – и это очень неоднозначная вещь...
Как вы относитесь к агрессивным, наступательным формам акционизма? Вот, например, группа «Война» устраивает панк-концерт в зале суда, проецирует ночью череп и кости на фасад Белого дома, заваривает двери в дорогих ресторанах, и вообще на них заведено уже несколько уголовных дел...
Я обычно защищаю группу «Война» от художников или активистов, ругающих ее. «Война» возникла на фоне скучных акций непарламентской оппозиции и на фоне келейного галеризма современных художников. «Войне» хочется, чтоб было весело – для художника это вообще главное и самое нормальное желание: чтоб было радикально весело. И «Война» показывает пример, как можно неплохо веселиться, используя при этом политическую, порнографическую и какую угодно фактуру. Как активистов их воспринимать невозможно, для меня это такие эстеты, делающие очень страстное и одновременно крайне дисциплинированное искусство. Это завораживает. Я вообще считаю, что искусство имеет право быть красивым и завораживающим, мистифицирующим и в этом смысле реакционным. Прогрессивным же должен быть политический анализ, позиция и действие.
Левые часто дискутируют об «автономии искусства». Насколько автор текста или художник должен быть ангажирован в социально-освободительные проекты, и какие формы эта ангажированность должна принимать сейчас?
Я не отстаиваю какую-то конкретную форму ангажированности. Меня волнует словосочетание «коммунистическое искусство», хотелось бы разрабатывать максимально широкую и гибкую трактовку этого понятия, включающую самые разные формы и методы. Ведь в коммунистическом искусстве, как и в коммунистической борьбе, необходим и идеологический аспект – пропаганда, и жизнестроительный – создание коммунистических модусов и форм бытия здесь и сейчас, насколько это возможно, и критический, выявляющий работу идеологий, и созерцательный/психологический – вечные человеческие вопросы и эмоции, которые никуда не уйдут. Важно, как они могут взаимодействовать в рамках того нового коммунистического проекта, который нам еще предстоит создавать.
Вы признанный поэт и переводчик. Видите ли вы сейчас нечто новое и прогрессивное в нашей поэзии на уровне объединений, групп или отдельных фамилий? Еще недавно расклад был таков: поэзия, отвечающая более или менее традиционным ожиданиям читателя, стягивалась к альманаху «Арион» и толстым литературным журналам, а все инноваторские попытки, литературные эксперименты, имеющие целью изобрести новый язык и создать новую аудиторию, так или иначе связывались с деятельностью Дмитрия Кузьмина и его проектов – «Вавилон» и «Воздух». Сейчас появляются новые поэтические группы, например, вокруг питерского альманаха «Транслит», заявившего себя как сугубо левый. Как меняется поэтическая карта?
Да, это противостояние и связанные с ним идеологемы будут и дальше размываться. Все больше людей понимают, что декларации поэтических неолибералов – мол, есть «мы», выступающие за все хорошее, новаторское и плюралистичное, и есть «они» – выступающие за косную и тоталитарную норму, мягко говоря, сомнительны. Из этих сомнений и формулируется постепенно новая левая позиция.
С одной стороны, в ней, безусловно, есть старый авангардистский пафос и отрицание «нормы» – в той степени, в которой эта норма до сих пор косвенно выражает позиции и мировоззрение традиционного – репрессивного, маскулинного, фаллоцентричного – большинства. С другой стороны, понятно, что политика и риторика защиты меньшинств и их прав в последние десятилетия слишком часто служила подавлению и расколу того большинства – большинства эксплуатируемых и угнетенных – с которыми левые связывают себя прежде всего, причем поверх всякого рода «идентичностных» различий. Из этих политических выводов следуют новые эстетические вопросы.
В чем именно была суть ваших расхождений со средой «литературных либералов»? Все-таки вы
от них ушли, или они отвергли вас?
Я считаю, что аполитичная приватность на либеральной подкладке, на которой выросло довольно много интересных явлений в поэзии в 90-е – начале 2000-х, уже не способна породить ничего значительного. Кроме разве что гражданской поэзии, на самом деле такой же аполитичной, полной мистического ужаса перед новым наступлением государства, которое одновременно кажется больным и распадающимся. Но, может, мы сами виноваты в этом новом наступлении государства? Может быть, это мы что-то не так делали и говорили в 90-е? Может быть, глупо было рассчитывать, что бывшие комсомольские ребята вместе с нуворишами, хамски приватизировавшие все советское наследство, создадут здесь гражданское общество и парламентскую демократию? Может, пора отказываться от приватности, элитизма, смирения перед законами рынка и пытаться создавать с нуля некие новые демократические формы, не перекладывая это ни на кого, принимая на себя политическую функцию? Если все эти вопросы будут восприняты всерьез, то постепенно на место деградировавшего либерализма встанет новый – умеренный, реформистский, скажем, социал-демократический дискурс, – с которым и мы, крайне левые, сможем в чем-то находить общий язык. И, может, тогда в поэтическом авангарде рефлексирующие борцы сменят разочарованных копирайтеров.
...С другой стороны, надо сказать, что как сообщество эта среда мне запомнилась очень человечной: поэты искренне интересуются и любят творчество друг друга, нет никакой болезненной конкуренции. Чего не скажешь о художниках, левых в том числе.
Вы номинант премии Андрея Белого и лауреат премии Ильи Кормильцева, переводили Буковски, автор верлибров, издававшихся отдельной книжкой. В какой-то момент вдруг объявили своеобразную забастовку, точнее, взяли мораторий и надолго отказались от всяких авторских литературных публикаций. В чем главная причина столь радикального отказа от успеха и как долго он длился?
Я думаю, реальная причина в том, что нужно было самоопределиться, понять, что именно я хочу говорить, от чьего лица, зачем и для кого. Понять, ради чего нужен этот успех, в конце концов. Ведь сам по себе «успех» – без выношенного послания, без твердых координат – это мечта идиота, какого-то медиатизированного обрубка, отчужденного от самого себя и от общества, который надеется с помощью успеха преодолеть это отчуждение, но на самом деле, конечно, только усугубляет его. «В вашем у...бищном обществе круто быть успешным? Да пошли вы», – кажется, что-то подобное говорила или думала героиня фильма Джармуша «Ночь на земле», когда отказывалась от предложения расфуфыренной голливудской продюсерши. С другой стороны, я, конечно, не могу строить из себя этакого проклятого поэта, романтического, отвергнутого современниками. Успех – это возможность быть понятым адекватно, вот и всё. Для такого успеха иногда нужны новые поколения.
Последней вашей поэтической публикацией, которую я знаю, был замечательный сборник с точными метафорами, вроде уподобления социалистической вселенной прозрачной фабрике, принципы работы которой видны всем, кто на ней занят. Пишете ли вы стихи сейчас, что вас вдохновляет и, если да, где их можно читать?
Почти три года назад я решил не публиковать стихов в течение пяти лет. Решение было принято в период крайнего поэтического недержания. Это один из экспериментов над собой: стало интересно, насколько человек может контролировать свою творческую энергию, направлять ее туда, куда ему кажется наиболее важным в этот момент. Если прекратить думать о том, что ты прежде всего поэт и должен время от времени доказывать свое поэтическое существование, сохранится ли сама потребность писать стихи, ведь есть масса других способов высказаться? Эксперимент показывает, что потребность сохраняется, что время от времени бывает что-то такое, что невозможно сказать ни в статье, ни в «Живом журнале», ни в политическом лозунге, ни в переводе другого автора, ни в издании его книжки.
С другой стороны, очень бесит вся эта мифология – конечно, кое на чем основанная, – что, мол, художник, воспринявший прямой политический пафос, всегда плохо кончает и такое прочее. Это такая обывательская премудрость, которая переварила чужой трагический опыт, опыт сотен ангажированных художников и интеллектуалов XX века – и осталась довольна! Сейчас со всем этим нужно разбираться заново. Не только на чужом, но и на своем опыте.
Очень не нравится мне и вдруг возникшее откуда-то болезненное преклонение перед предметами и фактами искусства. Это дурной симптом, показатель крайней степени овеществления и отчуждения в обществе – мол, среди всеобщего хаоса и гнили только произведения искусства ценны и вечны. Лично у меня люди, способные организовать минимальную инициативу – жилищную, против уплотнительной застройки, например – вызывают больше восхищения, чем самые изобретательные художники. Потому что я понимаю, насколько это сложно – работать с людьми, подвигать их на что-то, добиваться общих целей, но при этом не подчинять их себе и не подменять собой. И это гораздо круче, чем режиссер, воплотивший с помощью актерских тел и продюсерских денег свою грандиозную фантазию.
В прогрессивные времена, времена социального подъема, аудитория вкладывает в художника свои прогрессивные ожидания, и он растет вместе с ней, так было в 20-е и в 60-е, так было и в других, более локальных ситуациях. В реакционные времена аудитория делает из художника звезду, а из его произведений – фетиши чистого искусства. На все это художник должен отвечать арт-забастовкой. Или, по крайней мере, быть не только художником, но и активистом, организатором, пытаться создавать новые формы кооперации, образовательные инициативы, сообщества, подрывающие иерархию бюрократии и капитала. А искусство и так остается с нами всегда.
Кто вам представляется самым прогрессивным из ныне действующих в литературе, кино, музыке?
У нас и в остальном мире...
Нет фигур, которые вызывали бы безусловное восхищение, за которыми хотелось бы следить. Ну, роман Уэльбека, ну, фильм Триера... Важнее деятельность арт-активистских групп. Ни одно название сходу не вспоминается, но названия тут не так важны. Слушаю французскую группу MAP – «Министерство народных дел», поющую про антиимпериализм «третьего мира» и полицейские рейды против иммигрантов в Париже. И думаю: хорошо бы у нас появились такие же веселые протестные группы.
Чем, кстати, вы зарабатываете на жизнь? Источники финансирования издательства?
В данный момент практически ничем не зарабатываю, зарабатывает моя девушка, а я сижу с нашим ребенком. Он в этом году в школу пойдет. Источники финансирования издательства – исходный капитал, состоявший из моих гонораров плюс пожертвования родных и близких. Дальше будет видно.
Как семья относится к вашей деятельности?
Очень хорошо относится.
Закончите фразу: «Для интеллектуала самое главное сейчас … »
Понять, что интеллектуал – это не привилегия, а место в борьбе. Понять, в какой именно борьбе это место.
Кирилл Медведев: «Противостояние происходит не только между журналами. Оно происходит на улице»
Критика слева: несколько слов в дополнение
Тема марксистской критики возвращает нас к перестройке, когда тотальный отказ от марксизма был жестом эмоционально понятным, но интеллектуально ущербным и тупиковым. Казалось, теперь мы имеем, в отличие от ложной и устаревшей марксистской доктрины, правильную и современную. Согласно ей, обществом правят законы конкуренции и выражающие их умные и ответственные предприниматели и экономические эксперты, а современные художники и интеллектуалы являются важной, но побочной критической обслугой этого механизма. «Как во всех цивилизованных странах». Между тем тот тип западного критического художника или интеллектуала, который у нас воспринимается как достижение буржуазной демократии, был в гораздо большей степени достижением левой, в том числе марксистской, мысли и практики – разные модусы политизированного высказывания; разные виды причастности к тем или иным движениям, группам, партиям; типы «критического», «универсального», «специального» интеллектуала, выношенные и воплощенные Грамши, Сартром, Фуко и другими. Феминистская критика, афроамериканская критика, постколониальные исследования – все эти подходы возникли, опираясь на марксизм, отталкиваясь, критикуя и развивая его. Но о каких постколониальных исследованиях можно говорить у нас, если даже некоторые в чем-то прогрессивные люди считают, что деколонизация в XX веке была ошибкой? Также непросто отыскать людей, серьезно относящихся к феминизму или гомосексуализму, тем более к соответствующим типам литературного анализа. Бартовские теории, постструктурализм, деконструкция оказались просто модными фишками, повисшими в вакууме, лишенными той – опять же, замешанной на критическом марксизме – среды, которая породила их в 60–70-е годы.
Новая, постсоветская культурная элита оказалась чудовищно консервативной, с этим связан ее сегодняшний тупик. Это хорошо видно на примере той же «неподцензурной» поэзии, которая стала именно «правой», консервативной реакцией на советскую поэзию, несшую в себе хоть и глубоко коррумпированные и искаженные, но все же левые, радикально-демократические основания.
С другой стороны, разнообразие и глубина подпольной поэтической традиции сталкивается с ограниченностью ее внутренних интерпретаций. Критики, органически связанные с неподцензурной культурой (а других нет), не могут воспринимать ее иначе как эстетическое сопротивление кучки интеллигентов душному обезличивающему воздействию плебейской cоветской власти. Но для меня, например, стихи Сатуновского «я верю только в труд, всё прочее – надстройка», его стихи про жизнь пролетариев, написанные в начале 60-х годов, со всеми их кошмарами, внешне похожими, например, на кошмары Игоря Холина, попадают в совершенно другую историю – в историю рабочего сопротивления в СССР, включающую расстрел рабочих в Новочеркасске в 1962-м; в историю левого, марксистского диссидентства, которой еще только предстоит быть написанной.
Нужно уходить и от вульгарного, элитистского, ушибленного постсоветского либерализма, и от национал-сталинистских мифов. Необходима новая оценка советской истории, русской революции, всей культуры, которую она породила, истории социализма XX века вообще. Это невозможно без марксизма, который связывает максимально абстрактные вещи с максимально конкретными: личное – с политическим, изысканную поэзию – с грубыми уличными выступлениями, глубокую критическую мысль – с обычным трудом в офисе или на производстве; который заставляет тебя осознать свою позицию не как выражение простого здравого смысла (уверен, что 99% современных литературных критиков вкратце определили бы свою позицию именно так) и не как выражение априори верного «экспертного мнения», а как порождение конкретных исторических условий.
И тот риск, которому марксизм подвергает человека как теория и как практика, – риск сектантства, вульгарной «партийности», самодогматизации, – есть естественный риск активного познания. Все постмодернистские попытки избавиться от подобных соблазнов провалились по простой причине: мир по-прежнему состоит из тех самых противоречий, которые когда-то породили марксизм.
Видеозапись интервью: http://tr-lit.livejournal.com/4485.html
Дмитрий Голин. «Когда выходишь из клетки» (Парадокс революционной духовности): рецензия на книгу Антона Очирова "Ластики"
АНТОН ОЧИРОВ. Ластики: Книга стихов.- М.:АРГО-РИСК;
Книжное обозрение, 2008.- Серия "Поколение", вып.24.
Хотя московский поэт Антон Очиров (1978 г.р. ) принадлежит поколению литераторов "Вавилонского" призыва, ни основные приемы его поэтики, ни "метасоциальная" проблематика его творчества напрямую не связаны с комплексом задач преодоления "негативной кармы" концептуализма - "реиндивидуализацией" и "ресакрализацией" (1) поэтического высказывания, свойственных для периода "Вавилона", прошедшего под знаком постконцептуализма.
Оставлю пока в стороне вопрос об актуальности приставки "пост-" и о том, насколько успешно задачи по реабилитации поэтического речения осуществились в рамках постконцептуализма, одну из возможных тенденций развития которого сформулировал Д.Воденников в небольшом и, вроде бы, вполне случайном интервью, в духе reality show, включенном в корпус стихотворных текстов:
- А что же тогда для Вас наслаждение?
- Знать, что твой голос, прорезая пространство и время, способен вызывать столько любви и вражды, столько раздражения и участья, столько неприятия и желанья. И обратите внимание - при этом уже абсолютно неважно, о чем, собственно, ты говоришь. Это похоже на чудо, от которого уже нельзя отказаться. (2)
Точку зрения, кардинально противоположную мульти-медийной харизме и трансгрессии экстремального гламура, ненавязчиво постулированных будущим "королем поэтов" (интервью не без самоиронии озаглавлено "Первые ростки нового имперского сознания"), годом позже выразил поэт, имя которого также тесно связано с периодом непродолжительного влияния постконцептуализма и литературной активности вестника "Вавилон", - Кирилл Медведев:
...а литература предала читателя
а может и наоборот - читатель предал литературу -
он обменял ее на вульгарные развлечения
дешевые приключения
переключения
политика мистика
психология
компьютер
кинематограф
пляски святого Витта
дикие судороги обреченных
на краю преисподней огненной
геенны кипящей
и я думаю
что взаимное предательство произошло (3)
Что именно понимал Медведев, говоря о "взаимном предательстве" развернуто изложено в известном коммюнике 2003 года, в котором поэт отказывался от публичных выступлений и участия в литературных проектах, организуемых и финансируемых как государственными, так и культурными инстанциями, характеризуя актуальную литературную ситуацию следующим образом:
"...окрепший книжный бизнес, кучка издателей, зачастую полуграмотных, издающие уже всё подряд, не разбирая, едва успевая налепить на книгу нужную бирку, использующие в коммерческих интересах самые беспринципные приемы и провокационные стратегии, заигрывающие с самыми чудовищными и отвратительными для меня идеологиями.
Нечеловеческая борьба за премии. Бесконечные инсценированные псевдособытия в литературе. <…> Всё это подавляет меня. К системе, настолько девальвирующей и опошляющей Слово, настолько профанирующей его, я не хочу иметь даже косвенного отношения. В такой ситуации мне кажется невозможным как либо участвовать в литературной жизни, публиковаться даже в симпатичных мне изданиях, использовать расположение ко мне тех или иных людей и институций…" (4)
Наглядное представление о том, сколь гремучую диалектическую смесь
являет подчас наш неизлечимо безумный мир дает тот пикантный факт, что восторженную вводную статью к поэтическому сборнику К.Медведева "Всё плохо" (откуда приведенная выше цитата о "взаимном предательстве") написал ни кто иной, как Воденников, симметрично и остроумно озаглавив ее "Кирилл Медведев: всё замечательно". Далее - творческие пути героев существенно расходятся - Дмитрий Воденников приступает к осуществлению собственного проекта - становления "национальной святыней" (5), а Кирилл Медведев присоединияется к левому рабочему движению. Таким образом, наконец, явно обозначаются полюса противоборствующих тенденций современной "культурной ситуации" вообще и поэзии, в частности.
Все это, хотя и в очень схематичной форме, подводит к контексту,
в котором начинает "работать" интересующая нас проблематика, названная
Д.Давыдовом "метасоциальной". Не менее важно и то, что и Воденников, и Медведев оказали прямое и весьма заметное влияние на поэтический метод Очирова; оба старших предшественника - представители поколения постконцептуализма 90-х, по сути, его основатели, по разным причинам и разными путями ушедшие от "формалистических" задач, от ставшего вдруг скучным "чистого исусства" с его "частной литературностью", "не имеющей, по признанию Д.Кузьмина, никаких выходов в общественную жизнь" (6) в поисках чего-то другого, более важного. Чего же? Это вопрос, на который предстоит ответить - ответить индивидуально и с необходимой мерой индивидуальной же ответственности. Поскольку и тот, кто вопрошает, и тот, кто отвечает в предлагаемых условиях, - говорят из пространства и от лица высшей Субъективности, не зрящей многой пользы ни от символических оборотов высоко конвертируемых смыслов, ни от повышения технологий производства духовных ценностей. Потому что все это - культура, договорная реальность, дискурс, сучащий рамками, "текстовый салат"(К.Медведев), конвенция, - по существу, питательный слой, органика - прах для хожденья на чреве... Разве для этого приходит в мир человек, если подумать честно хотя бы 5 секунд?
знаешь термин "вторая природа" -
то есть все, где живет человек:
она как тонкая пленка
серого вещества
(мы бегаем по извилинам, как ветер шумит в листве
сознание как младенец, писающй в пеленки)
подумай что все человечество - как питательная среда
нечто вроде соляриса,
постепенно осознающей себя разумной живой планеты
а страны, нации, госудавства, мегаполисы, города
существуют только для этого
когда ты выходишь из клетки, перестаешь быть клеткой
становишься деревом, джунглями, воздухом и водой
каждым убитым животным, каждой сломанной веткой
океаном, горной грядой /А.Очиров. Ластики/ (7)
Как справедливо отмечает в своей рецензии Данила Давыдов (8) делая, однако, акцент на "политизации" и ценностных аспектах, основным методом послания Очирова, эйдетически неотделимым от его цели и содержания, является "деавтоматизация сознания", то есть, эвристический трансценз (прыжок из текста), обращение к нелитературной реальности. Если оставить в стороне соблазнительные эзотерические параллели то, очевидно, следует, вспомнив Кривулина, соотнести подобную практику с реальностью "языковой ситуативной повседневности", пошедшей быть от обериутов и воспринимаемой "непорсредственно через призму онтологии", минуя промежуточные семиотические среды и, главное, - сферу культурного мифа, - что и составляло, по мысли Кривулина, релевантную черту московского авангарда (9).
Тот же ход художественного развития виден и у Очирова: захваченность космосом и магической открытостью его явлений выступает естественным дополнением к бестиариям Олейникова и Заболоцкого; однако здесь "натурфилософская" и собственно эстетическая стадия быстро становится промежуточным звеном, а возможно, и катализатором "философии общего дела" – личной духовной практики.
я завидую безупречности насекомых, внятности рептилий
я думаю, они не рассуждают о том, в какую лужу попали,
чем им не угодили
<...>
прошлым летом я целыми днями смотрел как стоит богомол -
неподвижный похожий на ветку
я смотрел на него и думал: боже мой, все хорошо,
все в порядке
я тоже хочу быть неподвижным
а если нужно двигаться, двигаться молниеносно
<...>
как это - в моем поле зрения появляется новый объект
ВВС, простые ребята, африка за кормой
мою любимую пальму заносит снегом,
добро пожаловать, говорит, домой
/Альтерглобализм,2/
Тенденции функционально обнажить, очистить слово для месседжа (с ненамеренным, вроде бы, но вполне авангардистским захватом пограничной среды), докопаться до свободного от культурных стяжек универсального рычага коммуникации кажутся очевидными. Отсюда же - и достигающие декларативной ясности черты осмысленной культурной агрессии с логически естественным, хотя и не прямым, призывом - на баррикады культуромахии под знамя альтернативной субкультуры - какой-нибудь personality-action-poetry с неизбежным гражданским звучанием. Однако не стоит спешить с выводами: перед нами апология войны, но войны, в первую очередь, освободительной и духовной (с уместной оглядкой на Джармуша и Паланика), ценностные мотивации и генезис такой войны имеют отчетливые черты религиозного гуманизма. (С той особенностью, что это гуманизм не теоцентрического, а антропоцентрического характера, свойственный недеистическим традициям (восточный трансцендентализм), влияние которых до известной степени сказалось на мировосприятии многих субкультурных движений, начав вторжение в западную литературу на рубеже 19-20 столетий.) Таким образом, политика, как сама в себе не имеющая корня, уже не приоритетная воля к власти, а не более чем эхо узнавания некоего сверхценного гнозиса, истины о мире и человеке, однако столь ошеломляющего характера, что от этого могут "полететь на голову старые балки" парадигм и ценностных лестниц. То есть в том же, по сути, ключе космоцентрированной апокалиптики и рационально-эсхатологических утопий, что и у Заболоцкого, в натурфилософии которого трансцендентализм также хорошо узнаваем.
кажется это уже было:
многоэтажные здания зажимают животы руками,
складываются вдвое, катаются по земле
твоя видеокамера больше ничего не заснимет 7 миллионов лет
это вырасшее человечество выглядит как пружина
стоит у гортани комком
я знаю, что вы мне не поверите, но я хочу вам сказать, что жить
и умирать легко
/Альтерглобализм, 1/
<...>
бог вселяется в женщин, в мужчин, детей,
многоэтажные здания,
кошек муравьев собак
в трещины губ, складки лба
выносит мусор, вселяется в мусор, кладет его в мусорный бак
говорит: - все свободны, спасибо
а сейчас будет небо с овчинку, обед на скорую руку
жизнь, говорит, и судьба
я думаю, мы научимся веротерпимости и любви
не зря же у нас есть президент, наркотики, МТV
поэтому я кину в тебя этим пакетом, а ты его сам лови
посмотрим, какие создания живут у тебя в крови
/Альтерглобализм, 4/
Апокалиптические черты лиро-эпических фантазий преображения природы у
Заболоцкого варьируются Очировым в экзистенциальной тематике социума
как номинально данного "падшего" космоса, выступающего в той же роли, что и "вековечная давильня" природы:
Берёт тебя Бог за шкирку, буравит тобою дырку.
Во рту воркута намерзла, отвечай за базар:
зависая под куполом цирка,
закрывая глаза -
я не знаю, каким инстинктам доверяются циркачи -
господи, научи
С точки зрения Д.Давыдова Очиров выступает закономерным, но вместе с тем и невольным наследником авангардного формализма, метода неумышленного "форсирорвания социальной рефлексии", так что неудобный политический пафос оказывается гармонично подключен к примату "бескорыстного искусства". Тогда как творческую мысль Очирова волнуют совсем не "круги, оставляемые на воде" (10) общественного сознания авангардным раздражителем, то есть не сами по себе репрезентативные и манифестарные аспекты (откуда, кстати, циклизация и сходство с Воденниковым), естественные при попытке "разгерметизировать" любой нетривиальный гнозис, не интересен ему и как таковой контент (или качество) "межличностного" месседжа. Действительная цель его изысканий - это некий трудно определимый пограничный эффект - когнитивная пульсация, эналакс, или внутренний переворот, парадоксальный сдвиг, который сам поэт называет "перемещение точки человечности". Здесь не грех прибегнуть к более широкому опыту самоопределения и интерактивным признаниям. В интервью, помещенном на Литкарте, Очиров говорит следующее:
"Главное в стихах для меня — это их подлинность, или — хотя бы — попытка к ней пробиться. Не хочу подробно говорить, что я понимаю под этим словом, можно только сказать, что это очень тесно связано с познанием и непосредственной реальностью, и очень тесно завязано на время как таковое, время — это невероятно интересная категория, которая — и есть (песок, который высыпается, или стрелки, которые перемещаются), и — одновременно — нет, потому что для песчинки времени нет."
Показательно обращение ко времени, попытка перенести знак из консервативной сферы пространства (соответствующей культуре и тексту) в непрерывно переходящий собственные пределы, как бы поедающий себя, поток времени (соответствующий истории и познанию), попытка перманентно неудачная, обреченная на "постоянное прояснение" (Д.Давыдов), регулярный сбой/повтор выхода (который как время - "и есть, и нет") в то, что у Кукулина названо "незнаковым пространством произведения" ( = "трансзнаковая реальность"), способность
к выявлению которой наделяет знак потенциями истинного бытия ("трасцендентная интенция") и уводит за пределы концептуальных поэтический различий (11).
нитка в клубке ничего не знает
о свойствах веретена,
пальцы на клавишах не знают о партитуре -
я сжимаюсь под одеялом до состояния брошенного зерна:
что за каменная здесь земля,
что за каменная в натуре.
На фоне трансцендентных, самоуничтожающихся черт эволюции этого универсализма, морфологические истоки которого могут быть и не быть где угодно: Фромм, Достоевский, Уитмен, - существенна не рецепция как таковая, а лишь температура субъективной переплавки, принципиально неотчуждаемый опыт, - ибо актом эволюционного трансцендентного
самоотрицания этого опыта - описанным выше "прыжком" и возникает феномен политического. (Более того: я честно думаю, что именно так и происходит "эволюция" зерна, приносящего плод в 30, 60 и 100 раз... Разумеея, я могу ошибаться, но мне хочется верить, что это правда,
и я честно пытаюсь доказать это.) Собственно, для меня очевидно, что в генезисе "социально-политического" в данном случае лежит индивидуально-религиозное - мистически нерасчленимое. Примерно так:
Знаешь, это похоже на то, как будто
разматываешь заскорузлый бинт
а кожа под ним такая неожиданно чистая,
что ее хочется целовать
я не очень знаю, что это значит:
как это в самом деле - просто тебя любить
но я знаю те имена,
которые мне хочется без конца повторять
Господи, говорю я, господи
ты живой, он живой, я живая
мы исчезаем из жизни, как ссадина, которая заживает
знаешь, я раньше не знал, как это в самом деле:
вылечить, отстоять. -
Происходит это с такой же необходимостью (трансцендентного самоотрицания), с какой принципиально невербализуемый мистический опыт сгущается в социально очевидную, публичную и вполне (даже чересчур) "вербальную" этику. Собственным содержанием этого опыта является переживание избытка уязвимости и страдания того, что понимается как прекрасное (как в притче о детях в горящем доме, из "Лотосовой Сутры"), или - эстетической открытости всего живого, придающей природе красоты
жертвенный характер. И это опять дает основания искать параллели в мистериях Заболоцкого, в прозе Платонова, в этических муках теодицеи, столь свойственных русской мысли рубежа 19-20 века, в тайной связи свободы и зла, в печальных попытках воплощения утопий... Далее этот след видится мне уводящим к Федорову, и Гоголю "Выбранных мест переписки с друзьями", к мессианству, граничащему с безумием, к доказательствам того, что писатель "не пустой скоморох для потехи пустых людей, но честный чиновник великого Божьего государства" ("Развязка "Ревизора"",1847г.). Каким бы тяжеловесным ни казался подобный пафос, отрицать его универсальное значение мы не можем, поскольку именно здесь открывается
дорога от "общности традиции" к "преемственности проблематики" (И.Кукулин ), - проблематики, выходящей далеко за пределы концептуальных и формально-структуральных границ бытия текста с его самодовлеющей пропедевтической актуальностью, - проблематики
в полном смысле свободной, не навязанной "космическим прельщением" культуроцентризма. Подобное мировосприятие само по себе является универсальным, свойственным сотереологически и духовно оплодотворенному ("усиленному") сознанию, нацеленному на
преодоление субъектно-объектной отчужденности, рационального безразличия.
Причастность этой проблематике соединяет Очирова одной онтологической пуповиной с различными и концептуально не связанными между собой поэтами обостренно критического восприятия, такими как: Е.Фанайлова, Л.Горалик, А.Скидан, К.Медведев. Нельзя не отметить и связи с ближайшим прошлым - маргиналами субкультур и героями андеграунда, акционистами и поэтами личного действия - Е.Летовым, Р.Неумоевым, А.Витухновской. Отчасти также - Ф.Чистяковым и С.Белоусовым (Олди); менее очевидна связь с Горенко и Анашевичем... Всех этих во многом несопоставимых поэтов объединяет направленное использование определенного опыта стигматизации, наличие дополнительной оси, наделяющей любую поэтику трудно определимым внутренним сдвигом, - не вполне причастной сфере смысла возможностью экзистенциальной солидарности (12).
самая человечная библейская история,
сотканная из насилия,
крови, света и перерождения
будет копеечными открытками
со слониками, ослами, снежинками, каруселями,
потому что даже планета земля
все помнит о своем дне рождения -
вот так подумаешь:
люди трогают друг друга как бы своей человечностью:
нравственными качествами, красотой, умом, барахлом -
но нет,
люди
трогают друг друга
только своею конечностью,
а все прочее - приросло.
Выше я говорил, что Очиров не настаивает на ценности самого по себе содержания своего поэтического донесения; тем не менее то, что передается, является своего рода программой саморазвертки высоко субъективного и ценного переживания, отнюдь не тривиального, но и не запредельного свойства. И тем же способом, каким конструируется формально-содержательная сторона этого донесения, поэт пытается оградить его от
идеологических практик чтения, идя нестандартным путем трансзнаковой очевидности и парадоксальной интенции, (близким экспериментам позднего концептуализма), характерных для передачи мистического опыта, по принципу: нельзя спрятать лучше, чем положив на виду, "как есть".
По сути, эта книга - эксперимент возведения моста от обнаженного высказывания к обнаженному сознанию, и, как мне кажется, эксперимент по большому счету вполне удачный.
--------------------------------------------------------
(1) Д.Кузьмин: Постконцептуализм (как бы наброски к монографии) http://nlo.magazine.ru/poet/58.html; также: "В контексте"// Плотность ожиданий: Поэзия. - М.: 2001. С.5.
(2) Д.Воденников: "Как надо жить - чтоб быть любимым".- М.:ОГИ,2001.
С.43.
(3) К.Медведев: "Все плохо" (цит. по А.Скидан: «Конец перемирия» // Мост: статьи о современной русской поэзии".- М.С. 6 )
(4) Сайт поэта http://kirillmedvedev.narod.ru/
(5) там же, с.44
(6) Поколение Вавилона: Слово/Word (N.-York), №24/25 (1999),
(7) Здесь и далее по изданию: А.Очиров. Ластики: Книга стихов.- М.:АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2008.- Серия "Поколение", вып.24.
(8) Д.Давыдов. "Политизация и послание" Новое литературное обозрение
2008, №93
(9) А.Каломиров: "Двадцать лет новейшей русской поэзии"/Русская Мысль № 3601.
(10) «В известном своем тезисе о прагматике авангарда М.И. Шапир говорит: “…искусство авангардное отличается от агитационно-политического (ведь и то и другое социально активно и рассчитано на ответную активность). Агитационное искусство, во-первых, добивается сочувствия и сомыслия, а во-вторых, хочет сообщить активности адресата вектор. В отличие от него авангард просто “раздражает” обывателя, причем делает это попусту, бескорыстно, из любви к искусству. Реакция на него — не направленная, а броуновская, заставляющая “бежать на месте”. Настоящий авангардист бросает в воду камешки и созерцает образуемые ими круги”12. Шапир М.И. Эстетический опыт ХХ века: авангард и постмодернизм // Philologica. Двуязычный журнал по русской и теоретической филологии. 1995. Т. 2. № 3/4. С. 138. Курсив автора.» // Д.Давыдов: "Политизация и послание". НЛО, №93, 2003.
(11) И.Кукулин: "Сумрачный лес" как предмет ажиотажного спроса, или Почему приставка "пост-" потеряла значение. // НЛО, №59(2003)).
(12) О травматическом опыте как художественном методе в контексте гендерной проблематики упоминает А.Скидан, размышляя о "фиктивном теле авторства" в статье "Сильнее урана" (Воздух №3, 2006): "Но что если "фиктивное эротическое тело авторства" продуцируется не в расчете на истолкования и подходы, и даже не с целью быть прочитанным (понятым)? Что если Илья Кукулин прав, и ставки здесь куда серьезнее, а именно, несобственно-прямая речь идет о символическом жертвоприношении, любви и, сказать ли, смерти? А эти "вещи", в свою очередь, не вещи в себе, они пронизаны другими голосами, голосами других, и разомкнуты прямо на меня в своей глоссолалии, окликают одно их моих "я" и требуют от него незамедлительного, невозможного, соматического и безрассудного отклика, признания в любви, например?"
О "фиктивном теле" - И.Кукулин: "Прорыв к невозможной связи. Поколение 90-х в русской поэзии: возникновение новых канонов". НЛО, №50 (2001).
Павел Арсеньев. Некроромантизм на грани фантазма. [Рец. на книгу Аллы Горбуновой «Первая любовь, мать Ада»]
В стихах Аллы Горбуновой с достаточной очевидностью проявляется оригинальная эксзистенциальная среда, исполненная приглушенного философского освещения и обильного при(го)родного трепета. Культивируемая (то ли обороняемая, то ли акцентируемая) невинность сочетается с игривым фантазматическим проектированием неизбежных последствий наливания плода соком и отрыва от черенка/пуповины, соединяющего/ей его с гарантом чистоты, чем-то «совершенным, шарообразным, бесполым» / "Тошно и омерзительно видеть" /. Вообще плод пренатальный или фруктовый (особенно яблоко, так здесь напрашивающееся) вполне регулярный мотив в стихах Аллы, настаиваемый сразу в целом ряду стихотворений:
Спит малое дитя из мякоти и влаги,
На черенке качается и сонно
Поет, но оборвется черенок, -
Обычным будет паданцем никчемным.
Вниз тянет сок,
Подходит срок. / "падение плода" /
Ало яблочко червлено
Черви соки пьют и точат лоно
В сердцевине ложа / "Жажда моя гложет, гложет..." /
Расцветали вишни у Господа Вишну,
Да вызрели сливы у Господа Шивы.
А у меня – ой, удивишься! –
Одно яблочко, да паршивое. / "Расцветали вишни у Господа Вишну..."/
В этом универсуме созревание смерти подобно. Если человек обретает жизнь именно посредством родов, то вегетативная идентификация склоняет скорее к версии рождения как «начала конца» - с момента потери связи с древом жизни. Избегая типичного человеческого (слишком человеческого) жанра портрета художника в юности, мы сразу попадаем в регистр натюрморта или пейзажа смерти. Телесность человека, как правило, крайне невзрачный агент в окружающем пантеистическом ландшафте, но притом в него намертво вобранный. Алла просто одержима жизнью почвы и растительного/ животного мира, она говорит из них, скорее даже урчит или щебечет, когда как. «Звери хоронят охотника» / одноименное стиховторение /, и тогда начинается речь. Способностью говорить может быть наделен только «правый бок» или «левая грудь», интегрированные в экосистему и исторгнутые предварительно из системы социальной (в силу, надо полагать, глухоты и присущих ей предрассудков).
Кости, земля, трава
Милый, так страшно: кости, земля, трава,
говорить с тобою будет в поле моя голова:
так бы лежала с тобою тёпленьким,
когда бы была жива.
Тело гниёт в земле, превращается в золото ртуть,
внутренности мои великаны варят в котле,
смотрит из чащи на тебя моя левая грудь,
смотрит из-под корней на тебя моя правая грудь:
так и лежала б с тобою тёпленьким,
когда б не была в земле.
Стынет ноябрь, в земле усмехается нижний бог,
говорить с тобой будет из озера мой правый бок:
так и лежал бы с тобою тёпленьким,
когда бы я только мог.
На пустыре кости, трава, целлофан,
мой мизинец отрезанный страшная птица ест,
помнишь, как ты меня гладил и целовал,
зачем ты меня оставил, мне одиноко здесь.
Знаю, пребудут кости, земля, трава,
говорить с тобою будет в поле моя голова,
внутренности мои великаны варят в котле,
смотрит из чащи на тебя моя левая грудь,
смотрит из-под корней на тебя моя правая грудь,
говорить с тобой будет из озера мой правый бок,
мой мизинец отрезанный страшная птица ест,
это мир мёртвых, что ты меня разлюбил.
Но до такой эко-отрешенности, уже запланированной и регулярно наплывающей, поэта порой охватывает то, что можно было бы назвать страстью или волей к поколению. Уж если и стоит шевелить – еще не атрофированным – пальцем, то только в унисон с «братом (иль сестрой)». И здесь интонация становится невероятно пронзительной, приближающейся к гражданской. Порой Горбунова допевается и до «патриотических маршей», но они произрастают (опять же) только из чувства некоей солидарности на расстоянии. Так издалека приветственно машут сады, неспособные все же двинуться навстречу – у каждого слишком глубоко пущены корни (индивидуализма?).
Я знаю, новое придёт,
я знаю, старое вернётся,
и вечно юный мир проснётся.
Издалека сады играючи нам машут.
Чтоб ты не спал за годом год –
мои патриотические марши.
Твоя-моя страна в цвету
о Джовинецца Джовинецца
Поверь, товарищ, всё вернётся.
Издалека сады играючи нам машут.
И про мечту, твою мечту
мои патриотические марши.
Твоя-мою не понимат,
но смерть и радость не напрасны,
но жизнь и горечь не напрасны.
Издалека сады играючи нам машут.
И для тебя, прекрасный брат,
мои патриотические марши.
Нежелание играть во взрослые игры в лучших романтических традициях экологического или пуэлирического эскапизма выражается во взятой – высочайшей – ноте лексической невинности, только более оттеняемой нарочитыми вкраплениями морфологических эксцессов и брутального просторечия современности. Жажда первой любви, неутолимая в ситуации реификации человеческих связей, приводит прямиком к некроромантической динамике, в лоно матери Ада.
Александр Скидан. Тезисы к политизации искусства
Кризис института представительской демократии, давно уже подтачивающий западные станы, докатился и до России. На место политики в классическом смысле приходит менеджмент и маркетинг, различные технологии манипуляции (маркером и одновременно агентом этой тенденции выступает заимствованный у социологии термин “электорат”). Публичная сфера коррумпируется и сплющивается на глазах. Идеология рынка подчиняет себе все, в том числе культурное производство. Нас убеждают довольствоваться частной сферой, частным предпринимательством (в этом “довольствоваться” пресловутая автономия искусства займет свое почетное место).
Другой кризис, миметический (так следует подражать Западу или нет? если да, то в чем и до какой степени? как далеко должна зайти модернизация? и вообще: кто мы?), обнажился на волне массовых антизападных настроений, вызванных натовскими бомбежками Белграда и приведших в итоге к смене кабинета и российской политики в целом. В глазах политтехнологов то был конец эпохи (апологии) постмодернизма, разочарование в модели “открытого общества” и всей политике “прав человека”. Одним из результатов переоценки “западных ценностей” явился отказ от создания гражданского общества и плюрализма в общественной сфере в пользу централизованной иерархической модели власти, жестко вытесняющей любое инакомыслие на политическую обочину. Параллельно наблюдается возврат к слегка видоизмененной великодержавной риторике по формуле “православие плюс самодержавие плюс народность”, идеализируется имперское дореволюционное прошлое (Сокуров с “Русским ковчегом” протягивает здесь руку Акунину), все устали от реформ и хотят стабильности, что применительно к искусству и литературе означает: никакого модернизма, никаких потрясений; авангард? – скомпрометировал себя связью с волей к революционному переустройству (достаточно пройтись по залам открывшейся экспозиции “Русский авангард” в Русском Музее, чтобы увидеть, как стыдливо заметаются следы этой связи).
Продвинутые книгоиздатели идут в ногу с глобализацией – мыслят “проектами”. “Проект” есть современный способ объединить коммерческие и творческие интересы, придать изделию товарный вид, или “формат”; “проект” – это разом и идеологическая упаковка, и промышленная линия, призванная оперативно формировать и удовлетворять потребительский спрос. Подобный подход уже восторжествовал на телевидении, в бесконечных сериалах и круглосуточном MTV. Новостные программы также начинают воспроизводить эстетику клипа и мыльной оперы.
Сегодняшняя “форматная” продукция – это функциональная, а не изящная словесность. Она инсталлирует и обслуживает социальность. Чемпион по функциональной литературе, безусловно, Пелевин; его успех узаконил демпинг, сделал демпинговую политику в сфере литературного вкуса легитимной.
“Все возрастающая пролетаризация современного человека и все возрастающая организация масс представляют собой две стороны одного и того же процесса. Фашизм пытается организовать возникающие пролетаризованные массы, не затрагивая имущественных отношений, к устранению которых они стремятся. Он видит свой шанс в том, чтобы дать массам возможность выразиться, но ни в коем случае не реализовать свои права” (Вальтер Беньямин, “Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости”). Иными словами, существуют экономические, политические противоречия, интересы различных социальных групп, но вместо того, чтобы их разрешать или отстаивать, мы их канализируем – в Gesamtkunstwerk, в зрелище. Это конституирующий принцип фашизоидного искусства. В определенной точке – посредством новых технологий и электронных масс-медиа – оно смыкается со зрелищем в понимании Ги Дебора.
Модель политизированного искусства – театр Брехта. То, что на уровне теории проявляется как скачок, качественный переход, в театре Брехта выступает как остранение, когда эстетическая иллюзия прерывается с помощью цезуры или синкопы, вводящей момент рефлексии и осуществляющей приостановку, зависание диалектики. Такая эстетика, восходящая к “обнажению приема”, к “остранению” русских формалистов, несет в себе несколько функций: субъект втягивается посредством цезуры в движение рефлексии, и одновременно сама эстетическая иллюзия, ее “природа” оказывается под вопросом. Так аутореференциальность искусства получает свое адекватное воплощение. В известном смысле это высшая, непревзойденная точка эстетической рефлексии, поскольку она не только подразумевает саморефлексию, но и тематизирует аутореференциальную природу искусства. Все радикальные опыты в визуальном искусстве, например Годар, исходили из опыта прерывания, разрушения эстетической иллюзии. Не дать отвердеть этой иллюзии в тотальность, не дать возможность эстетике захватить мир в репрезентации. Как только мир схватывается намертво в репрезентации, тотчас возникает Gesamtkunstwerk – тоталитарный проект, в котором форма раздавливает материал и дематериализуется сама социальная материя. Социальность, с ее антагонизмами и борьбой интересов, оказывается “снятой”, “сублимированной”.
Политизированное искусство, таким образом, не следует путать с агитацией или пропагандой; это искусство, которое через цезуру, остранение, саморефлексию, фрагментарность, дробление нарратива позволяет обнаружить асемантические зазоры, складки смысла, еще не захваченные идеологией. Искусство, втягивающее зрителя и читателя в процесс сотворчества-становления и тем самым подводящее к пониманию того, что он связан с телами и сознаниями других.
Мы выросли в ситуации, когда актуальным было ускользнуть из-под власти коллективных тел, избежать обезличивания. Но сегодня развертка обезличивания другая, она проходит через конкретизацию всего, через товарообмен, потребление образов, террор масс-медиа и принудительное замыкание в частной сфере (как в гетто). В условиях нашествия товара с его фетишизмом и теологическими ухищрениями искусство также подвергается овеществлению, превращаясь в машину, производящую готовые культурные смыслы, обслуживающие status quo.
Готовые культурные смыслы необходимо разрушать, подчеркивая собственную разъятость, нецелостность. Отдельный вопрос: Каким образом политизировать собственную нецелостность? Ибо мы – нецелостные существа, мы изначально колонизированы другими, их речью. Но и обращены к другим. Наша проблема – это фрустрированность советским коллективизмом. Мы с детства несем в себе пафос неприятия коллективности, но вместе с коллективностью упраздняем солидарность, сострадание, справедливость, возможность сообщества.
Взять, например, “Безумного Пьеро”, или “Weekend”, или “Веселую науку” Годара, фильм о мае 68 года. Два “персонажа”, мужчина и женщина, обсуждают актуальные события на фоне революционных лозунгов, всплывают портреты Сталина, Ленина, цитаты из “Грамматологии” Деррида, из работ Фуко, и все пронизано странными, непонятными для зрителя, эротическими флюидами. Видеоряд работает как синкопа, цезура: коллективные уличные действия и тут же одинокое обнаженное тело или его фрагмент. Это брехтовский, беньяминовский разрыв в эстетической ткани, разрыв, который обращает нас к реальности и через реальность снова к искусству, потому что мы задаемся вопросом: а что такое искусство, где проходят границы интимного и публичного?
Диспозиция капитализма, когда все конвертируется во все, все подвергается замещению, активизирует тоску по чему-то абсолютному, что не может быть обращено в товар. На этой тоске играют все тоталитарные структуры, от религиозных сект до политических экстремистов, они спускают этот абсолют сверху. Роль интеллектуала, художника заключается в деконструкции этих спускаемых сверху деспотических дискурсов, претендующих не репрезентацию абсолюта, но вместе с тем – в поиске точек, где измерение трансцендентного, или священного, разрывает горизонтальную рядоположенность ценностей, указывая в направлении того, что не вписывается в ограниченную (капиталистическую) экономику. – Подобно эротизму, смеху, бесцельной трате или жертвоприношению Батая, которые он рассматривает как фундаментальные, неустранимые потребности человека.